ДУНАЕВ.  
КОЛЛЕКЦИОНЕР  
ТЕКСТОВ  
начало
  инфра_философия

четвертая критика

дистанционный смотритель

gендерный fронт

аллегории чтения

point of no return

 
 

 
 
ЯПОНИЯ В СЛОВЕНСКОМ ЗЕРКАЛЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ О МЕДИА, ПОЛИТИКЕ И КИНО

Славой Жижек
Гирт Ловинк


   
   
  ГЛ: Вы побывали в Японии. Каково ваше мнение о технологической культуре в этой стране?

СЖ: Во-первых, должен сказать, что у меня нет собственной позитивной теории Японии. Что у меня есть, как и у любого западного интеллектуала, так это стандартные мифы. Существует старый, предпочитаемый правыми образ самурайского кодекса, борьбы до смерти, абсолютной, этической Японии. У левых есть свой образ, эйзенштейновский: семиотическая Япония. Пустые знаки, никакой западной метафизики присутствия. Это не менее фантазматическая Япония, чем первая. Мы знаем, что Эйзенштейн в своём монтаже аттракционов использовал японские идеограммы.

Кроме того, есть исключение -- Бертольд Брехт. Он взял такие элементы как жертвенность и авторитарность, и поместил их в левый контекст. Здесь, на Западе, Брехт рассматривался как приверженец фанатичной восточной этики. Но теперь у нас есть изданные Suhrkamp Verlag его полные 'Jasager' и 'Lernstke'. Они показали, что все те моменты, которые западные критики воспринимали как остаточные элементы этой имперской и жертвенной Японии, были на самом деле преобразованы Брехтом. То, что им казалось японцами, оказалось Брехтом.

Есть ещё и капиталистическая Япония, и различные её стадии. Это миф о неаутентичной Японии, побеждающей и развивающейся: Philips -- для богатых, Sony -- для бедных. Двадцатью годами раньше всё было конечно наоборот. Далее, есть Япония Кожева. Сначала для Кожева концом истории были Россия и Америка, реализация идей Французской Революции. Затем он понял, что чего-то не хватает. Он нашёл ответ в Японии, в маленьком избытке. Если бы всё было только функцией, как в Америке, вы в конце концов убили бы себя. В снобизме, в этой прекрасной чайной церемонии, он обнаружил, что жизнь всё ещё имеет смысл.

Но существует и другая Япония, психоаналитическая. Всякий раз, когда вы обращаетесь к мультикультуральному подходу, почти всегда стандартный пример -- Япония и её способ 'Verneinung', говорения 'нет'. Существует тридцать способов сказать 'нет'.

Вы говорите 'нет' своей жене одним способом, ребёнку -- другим. Это не одно лишь отрицание. У них есть небольшой лакановский сборник 'La chose japonaise'. Они исследуют, как происходит заимствование других языков, всех этих двусмысленностей. Разве Лакан не говорил, что у японцев нет бессознательного?

Для Запада Япония -- это неизвестный Другой: в одно и то же время она притягивает и отталкивает вас. Давайте не забывать о психологическом клише Японии: вы улыбаетесь, но вы никогда не знаете, искренне ли это или если вы насмехаетесь над нами -- представление о Японии как недоступном Другом. Это двусмысленная вежливость. Чего же они действительно хотят? Существует также представление о том, что японцы -- это 'ersatz' евреи для американцев. Японское правительство вместе с двумя, тремя мегакомпаниями строят заговор. Весь этот сплин, эта палитра фантазий, -- вот что такое Япония для нас. Но что удивило меня -- это что авторы, которых я считал чисто европейскими, широко читаются в Японии, как, например, Дёрдь Лукач.

Кроме того, есть Япония, которая нравится тем, кто критикует наш западный, декадентский путь либеральной демократии и кто ищет модель, которая объединила бы динамику капитализма с некоторой устойчивой традиционной структурой власти. Это опять же может работать и так и так. Что мне нравится в фантазиях -- то, что они всегда неоднозначны. Вы можете превращать это в негатив: японцы, притворяющиеся, что они играют в капитализм, тогда как на самом деле это один большой заговор и давление. С позитивной стороны вы видите, что возможен капитализм с моральными ценностями.

Что мне там понравилось, в ресторанах и метро, это отсутствие английского. Вы не найдёте этой самоуничижительной, отвратительной, угождающей позиции. Иностранцы должны сами находить выход. Мне безумно понравились торговые автоматы. Вы видели 'Сияние' по роману Стивена Кинга? Это и есть Америка с её худшей стороны. Три человека, семья, в огромном отеле, и им всё ещё слишком мало места, и они начинают убивать друг друга. В Японии, даже в толпе, вы не чувствуете давления, даже если вам физически тесно. Это искусство игнорирования. В нью-йоркском метро, даже когда оно наполовину пусто, вы всё равно испытываете это ужасное чувство абсолютной близости Другого. Что мне понравилось на конференции по Фуко в Токио, где я был, это то, что можно было бы ожидать, что японцы начнут использовать Фуко в своих собственных целях. Но все японские интервенции относились к Флоберу. Они не принимали эту антропологическую игру превращения в идиотов ради вас. Нет, они попытались победить нас в нашей же игре. Мы знаем Флобера лучше, чем вы.

Каждой нации в Европе свойственен этот фанатизм, представление о себе как истинной, изначальной нации. Сербский миф, например, состоит в том, что это первая нация в мире. Хорваты считают себя исконными арийцами. Словенцы думают, что на самом деле не являются славянами, у них этрусские корни. Хорошо бы найти нацию, которая бы признала свою вторичность. Возможно, это часть японской идентичности, если ориентироваться на то, как они заимствуют языки.

Я недавно прочитал книгу о Куросаве. Там упоминалось, что 'Расёмон' в начале пятидесятых воспринимался как великое открытие восточного духа. Но в Японии его считали слишком западным. Мой любимый японский фильм -- 'Саншо' Мицогуши, потому что он предлагает великолепное, лакановское прочтение проблема потерянной матери, материнского голоса, достигающего сына, и т.д. В этом преимущество Японии перед Америкой, в ситуации, когда голос матери пытается достичь сына. В Америке это привело бы к безумию, вроде хичкоковского 'Психо', но в Японии это нормальная семья.

Балканы сегодня -- это регион, на который Запад проецирует свои фантазии, как и на Японию. И опять же, всё это может быть очень противоречивым. Фильм 'Восходящее солнце' обладает этой двусмысленностью: мол существует японский заговор с целью захватить и купить Голливуд. Идея состоит в том, что они не хотят наших заводов, нашей земли, они хотят наши мечты. За этим желанием кроется стремление контролировать мысль. Это старое марксистское представление о том, что надо купить всю цепь, от оборудования до кинотеатров. Что интересует меня в Японии, это что она является хорошим аргументом против вульгарного, псевдомарксистского эволюционного представления о том, что вы должны пройти через некоторые стадии эволюции. Япония доказывает, что вы можете избрать короткий прямой путь. Вы сохраняете некоторые элементы старой иерархической суперструктуры и легко соединяете их с наиболее эффективной версией капитализма, которая претендует быть таковой. Это хороший опыт не-антропоцентризма. Это загадка для западных социологов, которые говорят, что нормальный капитализма невозможен без протестантской этики.

Что я вижу в Японии, и, быть может, это мой собственный миф, это что по ту сторону всей этой вежливости, снобизма и т.д. японцы очень хорошо осознают, что то, что может показаться искусственным и ненужным, обладает более глубокой структурной функцией. Западный подход таков: кому это нужно? Но совершенно нелепая вещь на более глубоком уровне может играть стабилизирующую роль, которую мы не осознаём. Все смеются над английской монархией, но кто знает.

Есть и другое разделение, популярное сейчас среди американских социологов, на цивилизации вины и цивилизаций стыда.

Евреи, и их внутренняя вина, и греки, с их культурой стыда. Обычное клише сегодня представляет Японию цивилизацией стыда. Что я презираю в Америке -- это логику студийных актёров, как будто есть нечто хорошее в самовыражении: не смущайся, открой себя, даже если кричишь или бьешь других, всё ради самовыражения и освобождения. Это идиотское представление о том, что за маской скрывается некоторая истина. В Японии, и, я надеюсь, это не только миф, даже если что-нибудь -- это просто видимость, вежливость не является простой неискренностью. Есть различие между высказыванием 'Привет, как дела?' и клятвой нью-йоркского таксиста. Поверхности имеют значение. Если вы разрушите поверхности, то вы можете потерять намного больше, чем вы думаете. Не надо играть с ритуалами. Маски никогда не являются просто масками. Возможно, именно поэтому Брехт столь близок к Японии. Ему тоже нравилась идея о том, что нет ничего действительно освобождающего в этом типично западном жесте стягивания маски и демонстрации истинного лица. То, что вы обнаруживаете, абсолютно отвратительно. Давайте сохранять видимость -- это моя собственная фантазия по поводу Японии.
  а также:

Симон Форд
Беспорядок в вещах: библиотеки искусств, постмодернизм и гипермедиа


Жан Бодрийар
Фотография или письмо света


Bладимир Сорокин.
Настя.


Томас Де Квинси. Английский интеллектуал и непогода.

Владислав Тарасенко. Антропология Интернет:
самоорганизация "человека кликающего"


В.Л. Иноземцев.
"Класс интеллектуалов"
в постиндустриальном обществе


Владислав Софронов-Антомони.
Индустрия наслаждения
 

Сергей Шилов.
ВРЕМЯ и БЫТИЕ

Кеннет Дж. Джерджен.
Закат и падение личности


Мишель Фуко.
Я минималиста.


Михаил Рыклин, Валерий Подорога. Третья возможность метафизики.


Алан Бадью. Апостол Павел. Обоснование универсализма. PDF/598Kb

Ролан Барт о Ролане Барте. PDF/903Kb

Ролан Барт о Ролане Барте. PDF/903Kb
 
   
  ГЛ: Давайте поговорим о роли интеллектуалов. До 1989 в Восточной Европе между интеллектуалами и властью существовала тесная связь. И бюрократы, и диссиденты имели некоторое отношение к политике. Даже сейчас это отчасти так. В Западной Европе эти явления исчезли, и теперь трудно увидеть какую бы то ни было связь или диалог. Какой должна быть роль интеллектуалов?

СЖ: Отчасти это так. Что было столь привлекательным, столь симпатичным в реальном социализме для меня, несмотря на то, что это была коррумпированная, циничная система, это вера во власть сказанного слова. Около двадцати лет назад я был редактор небольшого художественно-теоретического журнала с тиражом 3-400 экземпляров. Однажды мы опубликовали короткую, туманную поэму, невообразимо современную, но между строчек читалось некоторое диссидентское послание. Если бы власть проигнорировала поэму, то ничего не произошло бы. Но состоялась внеочередная сессия Центрального Комитета. Да, это репрессия, но что мне понравилось, это что коммунистическая власть восприняла потенциал, взрывную силу сказанного слова невероятно серьёзно. Они всегда были заинтересованы в спорах с интеллектуалами. Давайте возьмём такого художника как Тарковский, который был практически диссидентом. Его работа была наполовину легальна, хотя некоторые его фильмы запрещались. Они были поражены, они беспокоились. Фредерик Джеймисон высказал прекрасную мысль по этому поводу: мы только начинаем осознавать, что то, что нам нравится в восточноевропейских диссидентах, вроде Гавела, возможно только в социалистической системе.

Наше влияние, особенно философов, социологов, теоретиков литературы, в середине восьмидесятых было невероятно высоким. Но это была специальная, очень ограниченная связь. Теперь режим нас полностью игнорирует, его просто не интересуют идеологические вопросы. Я чувствую жалость к тем странам, в которых писатели сегодня играют важную роль. Возьмите Сербию, где националистическое безумие разожгли писатели. Даже в Словении та же ситуация с националистическими писателями, хотя они не оказывают большого влияния.

ГЛ: Но вы сами вовлечены в политику, даже сейчас. В Любляне ходит множество противоречивых мнений по поводу вашего сотрудничества с правящей партией и о том, что вы пишете для них речи.

СЖ: У вас мессианский комплекс в отношении интеллектуалов в Восточной Европе. Не имею ничего против, но в Словении это соединение мессианского представления об интеллектуалах с вульгарным антиамериканизмом, который является чрезвычайно популярной политической установкой среди правых, очень опасно. Америка для них означает отсутствие национальной солидарности, грязный либерализм, мультикультурализм, индивидуализм, рынок. Они боятся слишком плюралистической демократии и в этом есть профашистский потенциал. Это сочетание националистических писателей, чьей навязчивой идеей является сохранение национальной идентичности, и антикапиталистического, правого движения очень опасно.

Я сделал нечто, из-за чего потерял практически всех друзей, то, чего не положено делать левому: я полностью поддержал правящую партию Словении. За что все мои левые друзья ненавидят меня, как, конечно, и все правые. То, что сделала либеральная демократическая партия, было чудом. Пять лет назад мы были остатком новых социальных движений, таких как феминистические и экологические группы. В то время все думали, что мы станем исчезающей частью переходного периода. Мы сделали несколько во многом неправильных, но хороших шагов, и теперь мы наиболее сильная партия. Я думаю, что именно наша партия уберегла Словению от судьбы других республик бывшей Югославии, которые имеют сегодня однопартийную модель. Либо правую, как в Хорватии, либо левую, как в Сербии, которая гегемонизировала всё во имя национальных интересов. У нас действительно разнообразная, плюралистическая сцена, открытая для иностранцев (конечно, есть и некоторые критические случаи). Но изменения подлинно плюралистического общества ещё не закончены.

Как правило, эта позиция вызывает неимоверную ненависть ко мне. Словенские медиа абсолютно игнорируют меня, они никогда ничего обо мне не пишут. С другой стороны, если какой-нибудь националистический поэт опубликует коротенькую поэму в незаметном австрийском журнале, в Словении это будет огромным успехом. Меня скорее воспринимают как тёмного, зловещего, тайного, политического манипулятора, чему я безумно рад и что мне очень нравится.

ГЛ: Вы не стали циником в отношении той борьбы за власть, в которую вовлечены?

СЖ: Вы не услышите от меня, что всё это так отвратительно. Это простой, профессиональный выбор. Сегодня в Словении политика становится обыкновенным делом. Больше не надо каждую неделю писать героическую статью и становиться героем. Теперь это интриги и собрания. Я просто должен был выбрать. Чем я занимаюсь -- теорией или политикой? Что я ненавижу, так это прекрасную левую душу тех, кто жалуется на потери, на то, что всё кругом изменилось? Нет, вы должны принять правила игры. Светлана Слабчак (из Белграда, теперь Любляна -- ГЛ) и её группа презентируют себя как маргинализированных жертв. Но её группа полностью контролирует два факультета и крупное издательство. Большинство денег они получают от министерства науки. А через Фонд Сороса они продают историю о том, что со всех сторон окружены национализмом.

Давайте возьмём меня. Мне был закрыт доступ в университет, я преподавал только за границей, во Франции и в Америке. Я никогда не преподавал ни в одном университете Словении, я абсолютно один, у меня нет помощника. Они просто дают мне достаточно денег, чтобы я смог выжить. Мой ответ Светлане Слабчак таков: почему она стала гражданином Словении? Ее позиции опровергает то, что она говорит. В государстве с менее чем 2-х миллионным населением у нас 100.000 несловенцев обладают гражданством, несмотря на сильное националистическое сопротивление. Не было никаких грязных трюков, вроде теста на знание словенского языка.

Мы всё ещё в промежуточном положении. Когда распространяется новая политическая логика, 'Sittlichkeit', неписаные правила ещё неопределённы, люди всё ещё ищут модель. Вопрос: мы станем ещё одним крошечным, глупым, националистическим государством или сохраним эту элементарную, плюралистическую открытость? И ради этого можно идти на любые компромиссы.
 



 

 
   
  ГЛ: Как вы относитесь к работе Фонда Сороса и понятию 'открытое общество'?

СЖ: По правде говоря, я старый левак. Частично я поддерживаю это, но у меня нет никаких попперовских намерений. Сорос делает хорошую работу в области образования, беженцев и поддержания духа теоретических и социальных наук. Эти страны не только бедны, в них сфера социальных наук захвачена хайдеггерианскими националистами. Но люди Сороса обладают этой этикой плохого государства и хороших гражданских, независимых структур.

Но, к сожалению, в Словении я за государство и против гражданского общества! В Словении гражданское общество равносильно власти правых. В Америке, после взрыва в Оклахоме, они внезапно обнаружили, что в их стране сотни тысяч идиотов. Гражданское общество -- это не спокойное, социальное движение, но сеть морального большинства, консерваторов и националистических групп давления, тех, кто выступает против абортов и религиозного образования в школах. Настоящее давление снизу.

Для меня открытое общество означает нечто очень практичное, неписаные правила политического пространства. Например, если вы выступаете против существующего правительства или доминирующей партии, вас всё ещё принимают или на вас вешается некое неписаное, невысказанное клеймо полунационалистического предателя и т.д.? В какой степени вы можете делать карьеру без политических компромиссов? Я не возлагаю никаких особых надежд на социалистическую революцию или нечто в этом роде. Мы переживаем несколько больших кризисов: экологический, противостояние развитого и слаборазвитого миров и утрата смысла реальности перед лицом всех этих быстрых изменений. Я не недооцениваю социального влияния потери стабильности. Способна ли система либерального капитализма решить эти противоречия? К сожалению, мой ответ -- нет. В этом я старый левый пессимист. Я думаю, что геттоизация, как в половине Лос-Анджелеса, является гораздо более страшной силой, чем марксистская классовая борьба. По крайней мере, рабочие и капиталисты до сих пор поддерживали законность и государство, в то время как либеральный капитализм попросту не интегрирует новые гетто. У либеральной демократии нет ответа на эти проблемы.

Зачастую эта соросовская открытость ведёт к скрытому расизму. Недавно на конференции в Амстердаме 'Пресса сегодня' спросила, можно ли было найти универсальный язык, чтобы интеллектуалы из различных частей бывшей Югославии смогли начать диалог. Я считаю это клише чрезвычайно опасным, поскольку оно исходит из представления о Балканах как фантазматическом пространстве националистического безумия. Эта фантазия очень хорошо управляется и выражена в некоторых популярных произведениях искусства, например в фильме Кустурицы 'Подполье'. Он сам сказал, в 'Cahier du Cinema', что на Балканах война -- это естественное явление, никто не знает, когда оно даст о себе знать, это просто происходит, это в наших генах. Эта натурализация Балкан в виде аполитичного, первобытного театра страстей -- клише, и я нахожу его очень подозрительным. Я хотел бы здесь процитировать Гегеля: 'Истинное зло -- это когда всюду видят только зло'. Я очень подозрительно отношусь к откровенно мультикультурной, нейтральной, либеральной ориентации, которая видит вокруг только лишь националистическое безумие. Она ставит себя в позицию свидетеля. Постюгославская война является прямым следствием европейской культурной динамики. Нам не надо это упрощённое либеральное сожаление о том, что 'люди не договариваются друг с другом'. Никто не производит анализа власти.

Обычное западное клише -- это так называемая сложность Балкан. Оно служит Западу средством сохранения своей позиции исключённого наблюдателя. Что надо сделать, так это то, что я называю феноменологической редукцией l'envers (наоборот). Не надо пытаться понять. Как в телевизоре, когда вы выключаете звук, остаются только глупые жесты. Отключайте значение до тех пор, пока не останется только чистая борьба за власть. Балканы -- это симптом Европы, в том смысле, что они воплощают всё самое неправильное в утопической позиции Европейского Сообщества. Какова же мечта? Разновидность нейтральной, абсолютно технократической брюссельской бюрократии. Они проецируют свой зеркальный образ на Балканы. Что у них общего, так это исключение настоящих политических противоречий.

ГЛ: Наша кампания в Голландии, Пресса сегодня, поддерживает так называемые независимые медиа в бывшей Югославии. Одна из её предпосылок состоит в том, что война началась с пропаганды, осуществляемой через медиа, контролируемые государством. Видя, что западное вмешательство опоздало, она говорит, что, к примеру, через независимые медиа могли бы работать над долгосрочным решением. Вы согласны с этим анализом?

СЖ: В некоторой мере я согласен с этим, но я всегда был за военное вмешательство Запада. В 1992 небольшое давление остановило бы войну. Но они упустили момент.

Теперь, когда баланс изменился и Россия стала сильнее, это невозможно. В то время хорваты и словенцы были за независимость, а боснийцы не могли решиться, и теперь они расплачиваются за это. Боснийцы не хотели готовиться к войне, они были более медленными, более осторожными, и поэтому они теперь так злы на Запад. Боснию не защитили от югославской армии, несмотря на все гарантии. А потом, после нападения, Запад внезапно начал говорить об этнических войнах, о том, что виновны все стороны, и о первобытных страстях. Я не слишком сожалею о Югославии. В тот момент, когда Милошевич взял верх и захватил Косово и Воеводину, равновесие сил изменилось. Это был выбор между федеральной Югославией и новой, централистской.

Не надо переоценивать роль медиа в конце восьмидесятых. Медиа было позволено играть свою роль ради выживания местной коммунистической бюрократии. Ключом к югославскому кризису является стратегия Милошевича на сохранение власти старой номенклатуры с помощью разжигания национального вопроса. Медиа делали свою грязную работу. Было ужасно наблюдать, как в Словении день изо дня распространяются истории о том, как сербы насилуют нас, а в Сербии -- как албанцы насилуют их. Все новости фильтровались через эту отравленную ненависть, от обычного преступления до экономики. Но это не было причиной конфликта. Это был расчёт властных элит на сохранение власти.

Если вы определяете независимость как отсутствие поддержки или контроля со стороны государства, тогда самый плохой правый еженедельник является независимым средством и должен быть поддержан Соросом. Я допускаю, что в Сербии и Хорватии медиа находятся под абсолютным контролем. Но это лишь незаметные, маргинализированные медиа. Беспристрастная, независимая информация может очень помочь, но не следует ожидать от неё слишком многого.
 



 

 
   
  ГЛ: В своём выступлении на конференции Ars Electronica вы подчеркнули тот факт, что после начальной фазы, соблазн новых медиа закончится, как и 'виртуальный секс'. Это значит, что желанию, передающемуся по проводам, скоро придёт конец?

СЖ: Так называемые 'виртуальные сообщества' -- это не такая уж великая революция, как кажется. Что впечатляет меня, так это то, что эти виртуальные феномены позволяют нам ретроактивно открыть, в какой степени наше Я всегда было виртуальным. Даже самый физический опыт Я содержит в себе символический, виртуальный элемент. Например, сексуальные игры. Меня привлекает идея о том, что возможность удовлетворения рассматривается как само удовлетворение. Многие мои друзья играют в сексуальные игры по Минителю во Франции. Они сказали мне, что дело на самом деле не в том, чтобы найти человека, и даже не в мастурбации, а том, что простое печатание своих фантазий -- это некая магия. В символическом порядке потенциальность приносит настоящее удовлетворение. Часто превратно понимают психоаналитическое определение комплекса кастрации. Угроза кастрации по своим эффектам равносильна самой кастрации. То же применимо и к отношениям власти, где потенциальная авторитетность создаёт реальную угрозу.

Возьмите Маргарет Тэтчер. Её идеей было то, что если вы полагаетесь не на поддержку государства, а на свои индивидуальные ресурсы, то успех не за горами. Большинство не верило в это, они очень хорошо знали, что большая часть останется в бедности. Но этого было достаточно, чтобы люди начали действовать.

Знание того, что вы могли что-то сделать, но не сделали, приносит вам большее удовлетворения, нежели фактическое действие. В Италии, говорят, очень популярно, когда во время полового акта женщина говорит мужчине о своих грязных фантазиях. Не достаточно реального исполнения, нужна ещё некая фантазматическая, виртуальная поддержка. 'Ты хорош, но вчера я трахалась с другим, и он был лучше тебя...' Что интересует меня, так это так называемые садомазохистские, ритуализированные, сексуальные практики. Вы никогда не завершаете, вы просто повторяете некоторую прелюдию. Виртуальную в том смысле, что вы заявляете нечто, но никогда не делаете этого. Некоторые из них подписывают контракт.

Даже, когда вы занимаетесь этим, вы никогда не теряете контроль, вы всё время руководите своей игрой. Что привлекает меня, так этот 'Spaltung', этот промежуток, устанавливающий некоторую дистанцию. Эта дистанция не препятствует удовольствию, а делает его более интенсивным. Здесь я вижу большие возможности для ВР.

В компьютере я вижу виртуальность, в смысле символической фикции, коллапсирования. Это определение имеет длительную традицию. В паноптикуме Бентама мы находим виртуальность в наиболее чистом виде. Вы никогда не знаете, есть ли кто-нибудь в центре. Если бы вы знали, что там кто-то есть, это было бы не так страшно. А так это лишь 'чрезвычайно темное место', как Бентам называет его. Если кто-то преследует вас, а вы не уверены в этом, это гораздо более ужасно, чем если бы вы знали, что кто-то там есть, радикальная неопределённость.

ГЛ: Вы известны своими анализами фильмов. Но можете ли вы представить возможность использования примеров из компьютерных сетей, анализ истории CD-ROM'ов или привлечение телевизионного материала?

СЖ: Британский Институт Кино предложил мне выбрать шесть, семь фильмов и дать пару лекций там, так как я использую столько примеров из кино. Они предложили сделать CD-ROM, потому что я пишу тем же самым способом: нажмите здесь, идите туда, используйте этот фрагмент, эту историю или сцену. Моим книгам уже не хватает CD-ROM'ов, как кто-то сказал мне. Но из-за копирайта это действительно сложно реализовать и грязные капиталисты разрушат этот план. Неужели они не понимают, что если кто-то использует их отрывок, то он приносит им известность? Но я мечтаю сделать нечто подобное. В моей любимой книге, 'Остановка негатива', я использую некоторые фрагменты из Хичкока. Как прекрасно было бы включить их в текст. Но что касается фильмов, я действительно довольно консервативен. Сейчас я работаю над темой роли музыки в кино. Идея состоит в том, что в середине тридцатых, когда был установлен классический код Голливуда, он был строго вагнеровским, чистая музыка аккомпанирования, абсолютно харaктерная, определяющая нашу субъективную перспективу. Это классический случай консервативной революции. Как сказал Вагнер о своей 'Gesamtkunstwerk': если мы позволим музыке развиваться самой по себе, то она станет атональной и невоспроизводимой. Я также изучаю саундтреки к фильмам Линча и Альтмана, и смещение от ландшафта к звуковому пространству. С появлением Альтмана и Dolby-stereo вам больше не нужны саундтреки в качестве общего каркаса, как будто вы имеете дело с несовместимыми фрагментами. Единство больше не задаётся на визуальном уровне. Я хочу связать это с фильмом Альтмана 'Короткие пути', с его рядом убеждений, постоянно сталкивающихся друг с другом. Очень по-делёзовски: глобальный нонсенс, где случайные пересечения производят локальные эффекты смысла с целью понять, что значит субъективное в нашем обществе позднего капитализма. Или давайте возьмём самую большую неудачу Линча, 'Дюну'. Заметили ли вы использование множества внутренних монологов? Реальность -- это нечто очень хрупкое для Линча. Если вы подойдёте к ней слишком близко, вы обнаружите Лени Рифеншталь. Меня интересует не прямой анализ содержания, но вид чисто формальных изменений в том, как мы относимся к физике фильма, и изменения в представлениях о субъективности.

Конечно, всё это делается в таком антидерридианском ритме. Для нас звук является травматическим моментом, крик или даже песня. Точкой, где вы теряете ваше единство. Поэтому те способы, которыми Я переживает голос, всегда контролируются. Что интересует меня на политическом уровне, так это, как дискурсивная машина, в порядке функционирования, должна полагаться на непристойный голос. То, что кажется карнавальным переворачиванием, вспышкой непристойной свободы, на самом деле служит власти. Но это мои В-производства, если использовать голливудские термины. А-производство последних двух лет -- это книга о Шеллинге, которую я только что закончил.

ГЛ: В этом году мы празднуем столетие кино. Но каково состояние современное теории кино? Что придёт на смену критическому, семиологическому и гендерному подходам? Можно по-прежнему рассматривать фильм как единство либо мы должны научиться скользить по медиа, как это делают пользователи, и использовать множество ресурсов?

СЖ: Фредерик Джеймисон уже зафиксировал этот момент. То, что происходит в кино, определяется тем, что случается в других медиа. Что касается теории, то есть множество других, целая область культурной критики в Америке -- это в основном теория кино. Я всегда поражался тому, в какой степени все эти политически корректные феминистки, хотя они критикуют их, так ужасно очарованы этими очень мужскими, шовинистскими фильмами. Что притягивает меня, так это ось между взглядом и голосом, и нигде вы не обнаружите это лучше чем в кино. Это принципиальная ось для меня. Кино для меня -- это разновидность конденсации. С одной стороны, у вас есть проблема голоса, с другой -- нарративизация. Единственное изменение, о котором я могу думать, это то, что двадцать лет назад поход в кино был совершенно иным, социальным опытом. Это была суббота или полдень воскресенья, и это прошло. Но что всё-таки проявляется в обычных коммерческих фильмах, это изменение в определении субъективности. Вы можете обнаружить то, что происходит на самом глубоком, наиболее радикальном уровне наших символических идентичностей, и как мы переживаем себя. Кино все ещё самый лёгкий путь, как сновидения для Фрейда были королевским путём в бессознательное. Возможно, я являюсь частью ностальгического движения. В настоящее время, из-за всех этих новых медиа, кино находится в кризисе. Оно становится популярным в качестве ностальгического посредника. О чём в действительности говорит современная теория кино? Её главный объект -- это ностальгические фильмы из тридцатых и сороковых. Как если бы вам нужна была теория, чтобы наслаждаться ими. Невероятно, как даже марксисты увлечены этой игрой. Они просмотрели все фильмы, без шуток.

Дело не в том, что использовать примеры из кино -- это хорошо. Я по-прежнему считаю, что существует внутренняя логика самой теории, как если бы были некие привилегированные отношения, подобно той роли, которую играла литература в девятнадцатом столетии.

Линц, 20 июня, 1995


-------------------------------------
© Перевод Андрея Корбута.


  а также:

Симон Форд
Беспорядок в вещах: библиотеки искусств, постмодернизм и гипермедиа


Жан Бодрийар
Фотография или письмо света


Bладимир Сорокин.
Настя.


Томас Де Квинси. Английский интеллектуал и непогода.

Владислав Тарасенко. Антропология Интернет:
самоорганизация "человека кликающего"


В.Л. Иноземцев.
"Класс интеллектуалов"
в постиндустриальном обществе


Владислав Софронов-Антомони.
Индустрия наслаждения
 

Сергей Шилов.
ВРЕМЯ и БЫТИЕ


Кеннет Дж. Джерджен.
Закат и падение личности


Мишель Фуко.
Я минималиста.


Михаил Рыклин, Валерий Подорога. Третья возможность метафизики.


Алан Бадью. Апостол Павел. Обоснование универсализма. PDF/598Kb

Ролан Барт о Ролане Барте. PDF/903Kb

Ролан Барт о Ролане Барте. PDF/903Kb

вверх

 
   
ДУНАЕВ.  
КОЛЛЕКЦИОНЕР  
ТЕКСТОВ  

начало   инфра_философия

четвертая критика

дистанционный смотритель

gендерный fронт

аллегории чтения

point of no return

 


Дунаев! Найди Дунаева!