| |
Выделю несколько признаков другого
порядка, тоже объединяющих, на мой взгляд, этот небольшой (пока?)
ряд книг (хотя не все эти признаки в равной мере принадлежат всем
рецензируемым книгам). То, что это работы высокого уровня компетентных
специалистов принимается "по определению" и лишние подтверждения этому
находятся за рамками данной рецензии/рецепции.
1. "Равнодушие" к уже состоявшимся теоретическим и языковым проектам
"большого прошлого" ("равнодушия" в смысле "равноудаленности" от речи
большого философского, литературоведческого и какого угодно иного
Другого). Знаете, подавляющая часть современной мысли, причем на всех
языках, захвачена написанием книг под лозунгом "Я умею читать". Понять
и корректно пересказать мысль другого, поставив этот пересказ в соответствие
с уже состоявшимися аналогичными пониманиями других книг -- принимается
достаточным поводом для научной, академической карьеры. Бесконечная
череда книг типа "Концепция власти М. Фуко", "Несколько аспектов влияние
ранних романтиков на средний период творчества позднего Маркса" и
т. д. и т. п. (Вопрос как и в какой мере этот безбрежный бульон является
непременным условием "авторской", "небывалой", "безоглядной" мысли
есть вопрос отдельного исследования, если не отдельной дисциплины.
К тому же в этом поле создана масса интереснейших наблюдений, корреляций
и остроумных выводов -- но неизбывное неравнодушие к Другому забирает
огромные силы на маскировку самостоятельности.)
Три четверти рецензируемых книг предпринимают попытку не использовать
речь другого в качестве оправдания и может быть даже вовсе не доверять
этой речи другого. "Мыслить самостоятельно" могли бы сказать мы --
если бы романтизм не был бы в таком загоне сегодня и если бы проблематизация
"самостоятельности" мысли не была бы излюбленной темой как раз той
самой "самостоятельной" мысли (два этих аспекта взаимосвязаны). Несколько
рискуя, хочу все же заметить, что приоритет "равнодушия" в указанном
смысле принадлежит, на мой взгляд, книге В. А. Подороги "Метафизика
ландшафта". И в самом деле: весь "серебряный век" прятался за богословие
и эстетику. Лосев скрывался за античностью и историей эстетики, за
формой учебника и комментария. Бахтин -- за "народом" и фольклором.
Вся советская философия (не вкладываю в это словосочетание никакой
иронии) за Марксом, диалектикой, Лениным, наукой, историей. В. А.
Подорога первый не то чтобы "восстал" и "сбросил" это "бремя", а стал
"равнодушен" к легитимации своего размышления "большими" дисциплинами
(история эстетики, традиция марксистской мысли, традиция отечественной
мысли, этапы народного самосознания и т. д. и т. п.) Остаться наедине
с предметом своей мысли, используя цитаты соработников (не первый
же Подорога думал о Ницше) не как легитимацию и не с радостью узнавания
и верификации, а как фон, игнорировать который просто глупо и наивно.
(Любопытно, что поколение В. А. Подороги попало в эксклюзивную историческую
ситуацию. Советская цивилизация позволяла сотрудникам академических
институтов проводить года в самостоятельной работе в библиотеках,
не думая о хлебе насущном. Но не позволяла быть "равнодушным" к ее
(такой цивилизации) наличию и не позволяла публиковать все что хочешь.
Пост-советская Россия заставляет гуманитария тратить большинство времени
на добывание средств существования, но в ней имеются возможности свободно
публиковать результаты работы. Поколение Подороги, могло писать свои
первые книги в тиши библиотек, а как только они были написаны или
подготовлены, сменилась эпоха и их стало возможно публиковать. Поколению
тридцатилетних надо или вырывать зубами гранты или писать в свободное
от основной работы время. Вспомним, сколько достойных (и не очень)
книг появилось, когда их авторы просто републиковали под одной обложкой
свои разбросанные по малотиражным и репринтным изданиям работы.) Итак,
из четырех рецензируемых книг, книга И. А. Михайлова по своему языку
в большей мере тяготеет к сугубо традиционному академическому жанру
исследования, остальные три -- "смелы" в указанном выше смысле. Особенно
книга К. К. Чухрукидзе, почти что аутичная в своей концептуальной
структуре (за исключением, пожалуй, периодических отсылок к четко
маркированному в московской философии концепту "тела"). Конечно, отчасти
за этой отвагой стоит право "первой книги" о Паунде на русском, вкупе
с составлением первого сборника его работ -- право, которое невозможно
оспорить у К. К. Чухрукидзе. И тем не менее, такая отвага, когда она
сопутствует безусловной эрудиции в исследуемом предмете, заслуживает
внимания и уважения. Не стоит обманываться и вполне на первый взгляд
академической формой книги С. Б. Долгопольского -- под ней находятся
очень радикальные методы работы с исследуемым материалом.
2. Второй важнейшей чертой, объединяющей все рецензируемые книги,
является возрождение концептуального интереса к фигуре Автора, к биографии
мыслителей прошлого, вообще к биографии -- вплоть до введения эпизодов
своей собственной биографии в предмет книги (у И. Кубанова, хотя и
не "в лоб", скорее читатель должен догадываться об этом). Можно даже
сказать, что во всех четырех книгах присутствует интерес к корреляции
порядка мысли с порядком жизни. Здесь опять необходимо отступление.
Стоит присмотреться к тому, как здорово пришлась ко двору в (тогда
еще) советской гуманитаристике теория Ролана Барта о "смерти автора"
(аналогичные размышления Мишеля Фуко и, в какой-то мере, Жака Лакана
не оказали такого влияния). Как представляется, эта концепция уникально
соответствовала культурной и моральной ситуациям, в которых существовала
советская интеллигенция. В самом деле, едва ли не самым главным условием
советской эпохи был разрыв между тем, что я говорю "на кухне" и тем,
что я говорю на общем собрании (института, вуза, школы и т. д.). На
собрании я вынужден кривить душой и идти на моральный компромисс,
но это НИКАК не касается того, чем я занимаюсь в своем кабинете. Автор
книги в жизни может быть подлецом, но это следует тщательно отделять
от его научных результатов "с точки зрения вечности".
Текст практически полностью автономен, у Барта есть высказывание "текст
пишет своего автора"; короче, личность автора и его текст разделены
почти что пропастью, это два совершенно разных порядка, коррелировать
их в смысле влияния биографии автора на его текст есть методологическая
ошибка -- вот несколько утрированное, но вполне корректное изложение
бартовской теории.
|
|
|
|
|