|
Рыклин М. К. Пространства ликования. Тоталитаризм и различие. М.: Издательство «Логос», 2002. – 280 с.
Рыклин М. К. Деконструкция и деструкция. Беседы с философами. М.: Издательство «Логос», 2002. – 270 с.
Сокал А., Брикмон Ж. Интеллектуальные уловки. Критика современной философии постмодерна/Пер. с англ. А. Костиковой и Дм. Кралечкина. – М.: «Дом интеллектуальной книги», 2002. – 248 с.
Андерсон П. Размышления о западном марксизме; На путях исторического материализма: Пер. с англ. – М.: Интер-Версо, 19911 . – 272 с.
Владислав Софронов-Антомони
ПОШЛИ ПУЗЫРИ. Очерк истории русского философского постмодернизма
|
|
|
|
|
«Мы всего лишь мелкие пузыри на
огромном пространстве дискурса»
М. Рыклин. «Медиум и дискурс». Беседа с Б. Гройсом2
Дух 90-х (где он бродит?)
«Весьма неоднородная по стилю, составленная из статей разного времени,
эта книга является единым целым в гораздо большей степени, чем может
показаться при первом приближении. Она представляет своего рода конструкт,
который в зависимости от взгляда то кажется механизмом абсолютно
слаженным, самодостаточным и не допускающим никакого вмешательства
извне, то, наоборот, полым и подвижным, подразумевающим участие кого-то
еще – слушателя, читателя, критика».
Выше приведен отрывок из одной из газетных рецензий на книгу М. К.
Рыклина «Пространства ликования». Эта рецензия обратила на себя мое
внимание и я ее процитировал вот почему. В ней выражен «дух эпохи»
(поэтому я не привожу фамилию автора) 90-х гг., эпохи, когда гуманитарное
исследование, исследование из области гуманитарных наук, мыслилось
преимущественно как набор фрагментов, каждый из которых не выражает
целое и не претендует на полноту, но все вместе, подобно серии набросков
к живописному полотну (причем в ситуации принципиального отсутствия
самого полотна), дают «образ-того-что-раньше-называлось-реальностью»
или «объектом исследования». Понятно, что такое представление о методе
корреспондирует и четко соответствует представлению о «текучести»
реальности (или у’же – объекта исследования); об отсутствии у объекта
раз и навсегда данных характеристик; о методологическом релятивизме
– не только допустимом, но и необходимом; о, в конечном счете, «симулятивности»
реальности; об окружающем нас мире как симулякре-в-себе. В общем,
я говорю о том мировоззрении, которое сегодня, уже из первой декады
нового века, можно назвать в целом – постмодернистским (постструктуралистским)
мировоззрением. (Любой, я полагаю, кто писал заявки на научную работу
или отчеты о ней в 90-х, обязательно стряпал что-то вроде – «работа
представляет собой ряд казалось бы разрозненных подходов, но ныне,
когда реальность демонстрирует разорванность и фрагментарность…»
и т.д и т.п. Да я сам такое писал. Вот цитата из моего текста 94-го
примерно года: «Представляемая через категорию сети текстовая деятельность
освободилась бы от необходимого упорядочивания себя в соотнесении
с центром, будь то социальный институт, тип дискурса, или теоретичность».)
Поэтому ниже я попытаюсь говорить не только о нескольких рецензируемых книгах, но и о постструктуралистской/постмодернистской парадигме в целом - будем называть ее для краткости «постмышлением»; преимущественно, конечно, в его российском изводе, который мне знаком несравненно лучше, чем ситуация в Америке и Западной Европе.
Деконструкция и ликование
Две рецензируемых книги М. К. Рыклина, -- одного из ведущих, без всякого сомнения, российских философов, -- являются прекрасным и показательным образцом постмышления 90-х в России. Обе они демонстративно отказываются от того, что в классическом мышлении называлось Системой. Рассмотрим это подробнее.
Первая – «Деконструкция и деструкция» – это серия3 бесед-интервью, на темы, едва-едва объединенные чем-то общим. Собственно, ничем не объединенные, кроме самого жанра – «беседы с философами».
В предисловии М.К. Рыклин пишет, что его задачей было спросить собеседников о том, «о чем их спрашивают молчаливо» (с. 23). Собственно, и я ждал от книги вопрошания о том, о чем в книгах визави Рыклина не мог прочитать, о каких-то подробностях и даже мелочах, о которых в философском тексте прочитать невозможно (блестящий пример подобной беседы – разговоры Дувакина с Бахтиным4). Но «Деконструкция и деструкция» построена по-другому. На мой взгляд, книга располагается между двумя типами высказываний.
1. «Уточняющие вопросы» – «правильно ли я понял, что в вашей категории вы стремились выразить то-то и т-то». На эти вопросы философы отвечают со всей тщательностью и серьезностью, но эти ответы все равно остаются безнадежно избыточными по отношению к их книгам, поскольку самой формой не очень длительной беседы они обречены на фрагментарность. То есть с одной стороны вопросы/ответы этого типа слишком «техничны» для свободной беседы, с другой стороны, они слишком поверхностны на фоне мощных концепций, развитых в книгах.
2. «Внешние» вопросы М.К. Рыклина – «речь идет, прежде всего, о «тоталитаризме», советском опыте и Терроре» (с. 23). На эти вопросы тоже даются старательные и серьезные ответы, но и они остаются безнадежно «случайными». – Более-менее периферийные проблемы философы в крупных работах указывают как свои ограничения или перспективы. Встречаясь же с вопросом о соотношении советского опыта с деконструкцией (или шизоанализом и т.д.) они вынуждены ограничиваться вежливыми замечаниями: да, это наверняка дико интересно, но мне надо сто раз подумать, прежде чем отвечать на такой неожиданный вопрос.
Проход между этими Сциллой и Харибдой не кажется мне невозможным. Какого-то выхода из замкнутости между поверхностной техничностью и глубокой чуждостью я и ожидал, когда с нетерпением открывал книгу. Например: от подобного жанра ждешь вопросов на первый взгляд может быть даже «глупых», типа того «чай или кофе вы пьете перед работой?». Или: «как родители отнеслись к вашему решению стать философом?». Такие вопросы, при всей их необязательности, с одной стороны касаются самой сути жизни собеседника, с другой же – они категорически отсутствуют в философских текстах. А эта тонкая диалектика близи/дали и дает шанс (но только шанс) выйти на уровень проговаривания того, что вечно остается непроговариваемым.
Кстати, подобного рода вопрошания не означают перевода беседы в интервью (эти жанры Рыклин рефлексивно различает как «беседа на равных» и «интервью с мэтром»). Поскольку вопрос типа «приглашал ли Учитель вас к себе на воскресные обеды?» может предваряться или последоваться ответом на этот же вопрос себе.
Есть, конечно, и еще один вариант беседы: когда сказанное не комментирует и не конвоирует написанное вне ее рамок, а является сотрудничеством и сотворчеством здесь и сейчас. Но этот вариант вообще крайне редкий и почти невозможный по объективным причинам для любого. Да и М.К. Рыклин по всей видимости не ставил перед собой такой задачи.
Впрочем, разговор может быть построен по множеству самых различных моделей и автор вправе выбирать свою модель. Я только хочу сказать, что модель выбранная в данном случае мне показалась откровенно неудачной: она не затрагивает ни существенно-важного (вряд ли «Деконструкция и деструкция» добавляет что-то непременно-необходимое к корпусу текстов собеседников Рыклина), ни интимно-непрогавариваемого (российский философ не стремился задавать такие вопросы). И в данном смысле эта книга представляется мне просто разочаровывающей (я отдаю себе отчет во всей субъективности такой оценки).
И все же: во-первых, ее удача в том, что с человеком, начинавшим думать по-русски в СССР теперь разговаривают в лучших философских домах Европы и Северной Америки; во-вторых, неудача крупной фигуры, каковой является М.К. Рыклин, тоже важна для диагностики и текущего момента и перспектив.
«Пространства ликования» следующая книга. Это ряд по большей части небольших эссе (по большей же части уже публиковавшихся прежде в журналах и сборниках статей) собранных под одной обложкой5 и объединенных несколькими сквозными темами: теория тоталитаризма (различие тоталитаризмов Третьего Рейха и СССР); советский феномен; архитектура как выразительница общественных сознания и бессознательного; анализ текстов Беньямина, Хайдеггра, Ясперса и еще ряда фигур и множество попутных тем, всплывающих по ходу дела.
Книга крайне любопытна тем, что внимательному читателю в этом вольно организованном текстовом пространстве постоянно бросаются в глаза высказывания и формулировки, достойные войти в любой цитатник по постмодернизму. Просто приведу некоторые из них (курсив везде мой).
«В борьбе условностей, какими являются социальные системы, не следует прибегать к слишком сильному аргументу ad realitatem; это… проявление логоцентризма» (с. 10).
«Поэтому исчезновение СССР не могло не вызвать интеллектуальный кризис: исчезло огромное театрализованное пространство, на которое проецировались самые смелые упования, самые радикальные формы неприятия буржуазности» (с. 18).
«Мир насилия так же безжалостно дифференцирован, как и любой из логоцентрических миров; он представляет собой продолжение логоцентризма другими средствами, отчаянную попытку логоса преодолеть собственную недостаточность» (с. 19).
«Из большей устойчивости одних обществ вовсе не вытекает их привилегированное отношение к реальности (чье принципиальное отличие от вымысла, фикции и т.д. не должно браться как нечто самоочевидное; оно нуждается в доказательстве» (с. 24).
«…Излишне повторять, что имя «Сталин» не зависит от человека по имени Сталин, не является его атрибутом: Сталин-человек есть лишь один из модусов существования собственного имени» (с. 91).
«В конечном счете он [Беньямин] понял материальность языка как первоматериальность, далеко выходящую за пределы экономического, психического, художественного начала» (с. 156).
«Революцию всегда-уже совершил тот, кто дал вещам их изначальные имена; но не менее важно уметь их, собрав, прочесть» (с. 157).
«Но никто, увы! не прост сам по себе. Простота – одна из литературных конструкций, и прост только тот, кто ей случайным образом соответствует» (с. 158).
«Нескомпроментированная утопия – это неосуществимая утопия, которую логично отождествить с чистой текстуальностью» (с. 176).
«Факты для него [Хайдеггера] – это не то, что было, а то, что он способен помыслить и вынести в качестве таковых; остальное – сфера фактичности для других, ему недоступная» (с. 218).
«Все упирается в конечном счете в то, признаем мы или нет существование некой общей системы координат, называемой реальностью. Главные допущения сторонников тоталитарной теории: реальность существует в единственном числе; она является здравосмысловой; любое отклонение от нее порождает фикцию, вымысел, ирреальность, которые занимают место реальности незаконно и поэтому упраздняются ей» (с. 22).
Здесь стоит задержаться, потому что, действительно, «все упирается в это». Мысль М.К. Рыклина, насколько я ее понимаю, такова. Теория тоталитаризма, объединяющая Третий Рейх и СССР, исходит из того, что объединяет их именно выпадение из канона западной рациональности. Неважно, в какую «сторону» произошло выпадение – субстанционально оба режима именно в этом своем уходе от традиционной рациональности совпадают.
Возражение Рыклина состоит в следующем: данная теория неверна, поскольку единой реальности, тем более реальности «здравосмысловой» вообще не существует (парафраз Лакана). Не просто у Третьего Рейха и СССР у каждого была своя «реальность» (что и делает их принципиально несводимыми), но и вообще реальностей сколько угодно много; или по крайней мере не меньше, чем языковых игр, как раз и генерирующих эти «реальности»6.
(Надо сказать, забегая вперед, я тоже с теми, кто считает Третий Рейх и СССР принципиально разными феноменами. Но разными не потому, что сморгнув, я каждый раз имею перед глазами (вернее, в языке) новую «реальность», а потому что реальность сама
в себе сложна и противоречива. И эта тектоническая толща реальности именно в силу своей предельной сложности порождает внутри себя самой такие принципиально разные социально-экономически, культурно и исторически явления как Третий Рейх и СССР. Но оттого, что реальность способна содержать в себе такие гетерогенные феномены, она не перестает быть единой, объективно познаваемой и преобразуемой исторически прогрессивным классом.)
Возвращаясь к книге в целом – несмотря на такие яркие особенности (а может быть как раз благодаря им) книга по прочтении оставляет странное ощущение. О чем она? – вынужден был я спросить себя, когда закрыл ее. О тоталитаризме? О советском феномене? О Беньямине, о письме, о языке, о Рыклине? Ни одна тема из затрагиваемых в книге не разрабатывается сколько-нибудь подробно. Всякий раз проблема упоминается по контексту и оставляется как угодно долго до следующей оказии. Альбом вырезок на память, гербарий засохших цветов ушедшего лета. Как скетч каждая отдельная статья не лишена смысла и даже блеска – но все вместе они производят удручающее впечатление. Как если бы человек много раз с блеском и чувством объяснялся женщине в любви, а потом всякий раз уезжал на неопределенно долгий срок в другой город, не доходя каждый раз ни до ЗАГСа, ни до первой брачной ночи.
И я задаю себе вопрос: почему эти книги вызывают такое неудовлетворении? О чем они, в конце концов? ЗАЧЕМ они?
Любая эссеистика, любая очерковость имеют смысл в перспективе стратегического, как одна из его граней. Такого понимания нет у постмышления. Да и какая стратегия может быть после «конца всего, даже истории»? Стратегия ускользания от стратегии?
Эти недоуменные вопросы, возникающие у читателя (не думаю, что только у меня), означают, что книги
Рыклина не могут быть поняты изнутри, имманентно. К ним надо подойти с внешней стороны, со стороны социально-экономической и политической истории советского/постсоветского интеллектуала, начиная с конца 70-х и до 90-х гг. 20 века. (Нельзя сказать, что у марксизма есть ответ на все стратегические вопросы. Но у него по определению (если это не просто левая фраза) есть понимание необходимости такой стратегии.)
Сначала я остановлюсь на автохтонных процессах (пост)советской истории последних 15 лет, а потом обращусь к книге Сокала и Брикмона, где как раз дается более широкий анализ постмодернизма уже, так сказать, в общемировом масштабе.
Исторически поражаясь Говоря о политических и социальных основаниях и фоне русского постмодернизма, прежде всего нужно отметить: распространившиеся в 90-х гг. в России постмодернистские представления о релятивизме методов и теорий познания вкупе с постмодернистским представлением о текучести и относительности типов реальности явно и четко связаны с социально-экономическими и политическими реалиями России 90-х– декады релятивизма типов собственности вкупе с текучестью форм власти.
90-е в России это эпоха тектонического слома, смены одной социально-экономической формации – другой; перехода/возвращения от социалистического бюрократизма к капиталистическому способу производства.
Понятно само собой, что это крайне сложный и противоречивый внутри себя процесс. В исторической динамике десятилетия – это ход вперед; в исторической динамике столетия – назад. Внутри этого гиперпроцесса есть бесконечное множество частных течений, каждое из которых идет в своем ритме и по своим единицам измерения.
На этот гиперпроцесс, кроме того, удивительным образом наложена гетерогенность возвращающегося в Россию капитализма: местами это дикий архаический капитализм, местами поздний (позднее некуда) капитализм консюмеризма и информационного общества. И это еще не все: сюда надо включить тот в буквальном смысле слова бум информационно-цифровых технологий (базисный процесс, процесс из экономического базиса), который мы переживали в 90-х и переживаем до сих пор. В 90-м году научный работник не знал ничего, кроме пишущей машинки и ксерокса. Сегодня я, закончив эту статью и находясь в библиотеке, перешлю ее редактору из карманного компьютера по и-мейлу, воспользовавшись в качестве модема мобильным телефоном с инфракрасным портом. Потом с помощью этих же дивайсов посмотрю свою свежую электронную почту и загляну в WWW.
В полном соответствии с законом соответствия в конечном счете процессов в надстройке – процессам в базисе, эти головокружительно сложные и головокружительно же противоречивые социальные события не могли не стать пресловутой питательной почвой на которой взросли цветы зл… извините, цветы постмодернизма.
Здесь срабатывает и классический марксистский классовый анализ. Та центральная и самодержавная роль, которая отводится в теориях постмодернистов языку, является отличительной и типической чертой (признаком) «класса интеллектуалов». Кавычки здесь нужны, потому что согласно классическому определению «социального класса», интеллектуалы не являются таковым, поскольку не находятся в том или ином специфическом отношении к средствам производства. И все же – подобно тому, как крестьянскому классовому сознанию весь мир представляется вращающимся вокруг его земельного участка в ритме сезонов сельскохозяйственного процесса труда, так интеллектуалу – жителю библиотек и университетских аудиторий – весь мир представляется гигантской языковой/текстовой конструкцией. То есть по объективным социальным основаниям происходит гипостазирование
языка (об этом подробнее еще пойдет речь ниже).
И точно также как крестьянское классовое сознание объективно является ограниченным и пассивным (обратная сторона чего – беспощадный бунт), так и язык, превращенный из метода и средства в самоцель и самодержца становится тем, что отчуждает человека от его страны, истории, будущего и даже от себя самого.
Именно в этом причина следующего характерного признака интеллектуальной истории России 90-х, а именно поразительного и скандального молчания (и еще – красноречивого молчания) интеллектуалов-постмодернистов на всем протяжении 90-х 7 о важнейших проблемах исторического момента, момента, значение которого невозможно переоценить.
И в заключении этого беглого анализа социальных корней постмодернизма в России расширим историческую перспективу. Итак, постмодернисты 90-х уходят в текст/язык и демонстративно молчат о социальных бурях, которые сначала вырывают у них из рук бутерброд с колбасой, а потом и саму социальную почву и – подобно Элли с ее убивающим домиком из сказки о волшебнике Изумрудного города – приземляют уже в другой стране, другой России.
Предположение состоит в том, что данный разрыв между вопиющей очевидностью социальных потрясений и красноречивым и абсолютным молчанием об этом интеллектуалов коренится в Петровской эпохе (исследования по социальной истории покажут нам корни и Петровских реформ, конечно), когда общество оказалось расколото на две части, две экономики, два образа жизни, даже два языка: на ничтожное меньшинство – европейски образованное и экономически обеспеченное – и огромное большинство, лишенное прав, образования, участия в управлении, голоса, земли – всего.
Кстати, непреходящее всемирно-историческое значение Великой Октябрьской социалистической революции состоит хотя бы в том, что на несколько лет эта пропасть была преодолена и огромное большинство получило почти все, чего было лишено всегда. Поэтому же Октябрьская революция не была никаким «провалом», «затмением», «мороком», а в точности наоборот – первым в глубинном смысле гармонизирующим явлением русской (и мировой) истории. После этого пролога и вступления действие было прервано – ну что ж, не стоит забывать, что и буржуазные революции победили не с первой попытки.
И последнее в этой связи – уже к концу 20-х гг. 20 века эта пропасть снова разверзлась, чтобы принять в последние десятилетия СССР форму разлома между вольнодумством кухонной вседозволенности и лживым верноподданичеством публичных пространств. А эти десятилетия -- бэкграунд (пост)советских интеллектуалов. Похоже, там и так круг и замкнулся и разорвать его в 90-х не хватило не то что сил, но и самого понимания такой необходимости. (Отсюда неоднократная ссылка Рыклина на замшелое отождествление большевизма и сталинизма, социализма и тоталитаризма.)
Можно еще сказать – постмодернизм с его гипостазированием языка и сверхусложнением текста – это конец большого исторического цикла (своеобразный декаданс); это повторение темного языка досократиков. Но в той мере, в какой досократикам наследовали Сократ, Платон, Аристотель, здесь есть окончание, дающее основание началу, есть отчаяние, в котором коренится новая надежда. Это универсальный закон: история несет в себе не только порабощение, но и предпосылки освобождения.
«Интеллектуальные уловки»
У книги Сокала и Брикмона любопытная история. Ее автора – два ученых-физика. Брикмон профессор физики из Бельгии, Сокал – из университета Нью-Йорка. Алан Сокал однажды устроил такой эксперимент: опубликовал большую статью в стиле «постмодернистской науки» в журнале «Social Texts». Статья содержала высказывания вроде: «физическая «реальность», точно так же как и «реальность» социальная, является лингвистической и социальной конструкцией» 8 и «число ? Эвклида и сила притяжения G Ньютона, которые до сих пор считались постоянными и универсальными, теперь должны рассматриваться как исторически преходящие».
Статья была встречена «на ура» и опубликована. Позже Сокал выступил с разоблачениями своей шутки и ее комментариями.
Кроме самой вышеуказанной статьи и комментария к ней книга Сокала и Брикмона содержит персональный разбор обращений постмодернистских авторов (от Лакана до Иригарей и Вирилио) к естественным наукам и еще несколько статей, где поднимаются другие – в частности, политические – аспекты постмодернизма в его связи как с наукой вообще, так и с левым движением (преимущественно в Соединенных Штатах).
Надо сказать, что «имманентная» критика Сокалом и Брикмоном постмодернистских авторов не показалась мне особенно убедительной. Эта критика представляет собой пространные цитаты мест, касающихся естественнонаучной проблематики у критикуемых авторов и использования ими в качестве концептов или метафор некоторых естественнонаучных понятий и теорий (теорема Геделя, теория множеств, общая теория относительности и т.п.).
Почти всегда критика Сокала и Брикмона заключается в том, что после развернутой цитаты следует риторический вопрос: «Разве не очевидно, что это просто набор слов, не имеющий отношения к теореме Геделя (теории множеств и т.д.)?»
Нет, не очевидно. Внутри постмодернистского письма его высказывания включены в общий его строй и в этом смысле корректны. Внутри текста Лакана его высказывание «Структура – это асферическое, скрытое в языковой артикуляции, когда ею завладевает эффект субъекта» не кажется мне бессмысленной. Поскольку главным приемом постмодернизма является борьба с системой и гносеологический релятивизм, то предъявлять ему имманентную критику с позиций строгой научной системности и последовательности просто непродуктивно -– он или легко «отклонится» от нее или просто включит в себя на правах еще одного атома в этом броуновском облаке высказываний и теорем.
Слабая сторона книги Сокала-Брикмона, на мой взгляд, в попытке переиграть или уличить постмодернизм на его поле; это явно безуспешно. Как герметичный феномен, постмышление не поддается имманентной критике (это все равно, как спрашивать у художника – а что вы имели ввиду своей картиной?). Ввиду замкнутости на себя самого постмодернизм является эстетизацией гносеологии со всеми присущими эстетизации как достоинствами (блеск и соблазняюще-мобилизующая сила), так и недостатками (эвристичность, не применимая вне его собственных границ).
Обратной стороной этой герметичности является использование категорий и теорий постмодернизма (постструктурализма) в качестве объясняющих что-либо вне его собственной области.
|
|
а также:
Бедро Пифагора.
Ревность, память, наслаждение: расторгнутые помолвки Кьеркегора
и Кафки.
Модус «Отец» и модус «внешнее» в романе А. Белого «Петербург».
Положение вещей, которое будет.
Индустрия наслаждения.
Пошли пузыри. Краткий очерк истории русского философского постмодернизма.
«Правовое бессознательное»: русская правовая картина мира.
Подводная лодка из слоновой кости.
Самодельные вещи.
Институт Лифшица.
Марксизм и музыка. Предисловие к предисловию.
Self-made subject of art.
An ivory submarine: contemporary art, Russian post-modernism and
social reality.
Love and communism
Луи Альтюссер: возвращение из изгнания |
|
|